Я сделал еще одну затяжку, загасил о сиденье стула недокуренную папиросу и, сбросив одеяло, сел на кровати. В репродукторе щелкнуло.

«Мы передавали опубликованные сегодня в газете письма трудящихся. А сейчас послушайте программу наших вечерних радиопередач…»

Я распахнул окно. Морозный ветер зашуршал раскиданными по полу газетами. В комнате не мешало бы навести порядок. Кругом окурки, газеты, грязь… Но на уборку времени уже не оставалось.

Десять минут на гантели, пять минут на «водные процедуры», или, проще говоря, на то, чтобы умыться холодной водой по пояс, пять минут на завтрак, десять минут на бритье и одевание. Итого: полчаса. Полчаса на процесс омолаживания. Пожалуй, это было не так уж много.

Когда из оперативного гаража отдела связи за мной пришла машина, я уже надевал шинель.

Шофера Тесленко я застал за обычным занятием: он ходил вокруг автомобиля и пинал ногами баллоны. Он был из бывших беспризорников и в силу этого обстоятельства относился к сотрудникам розыска с особым почтением.

— Доброе утро, товарищ начальник, — бодро приветствовал он меня, открывая дверцу машины.

— Здравствуй. Только утро-то не очень доброе.

— Верно, — согласился Тесленко, — хорошего мало. Чего уж тут хорошего. Хоронить его когда будут, шестого?

— Шестого.

— В Кремлевской стене?

— В Кремлевской.

Я не был расположен к разговору, и Тесленко это понял: больше он вопросов не задавал. Только затормозив возле здания управления милиции Москвы, спросил:

— Подождать?

— Не стоит. Подъезжай к девяти. Раньше не освобожусь.

На улице почти впритирку к железной решетке двора управления стояли грузовики, милицейские машины-линейки. Возле них толпились участники центрального оцепления: осназовцы и бойцы второго и пятого гордивизионов [33] . Подальше, недалеко от Петровских ворот, строились взводы ведомственной милиции.

С верхнего этажа здания управления свисали красно-черные флаги. Такие же полотнища виднелись вдоль улицы. По решению президиума Моссовета был объявлен траур. Все театральные представления и концерты отменялись.

Ответственного дежурного по нашему отделению старшего оперуполномоченного Русинова я встретил в коридоре. Долговязый и неуклюжий, он стоял возле дверей моего кабинета и носовым платком тщательно протирал стекла очков, которые почему-то всегда у него запотевали.

— Здравствуйте, Всеволод Феоктистович! Меня ждете? Щуря близорукие воспаленные глаза, Русинов растерянно улыбнулся. Без очков он всегда смущался своей беспомощности. Видимо, мой приход застал его врасплох: он ожидал меня немного позднее. Он быстро и неловко водрузил очки на свой вислый, унылый нос и, пожимая мою руку, щелкнул каблуками.

— Здравия желаю, Александр Семенович! Опять не выспались?

— Как обычно.

— А я вот два часа под утро прихватил. Так что чувствую себя, как лев на мотоцикле.

— Бодро, но не весело?

— Точно.

Всеволод Феоктистович, несмотря на долгую службу в органах милиции, оставался сугубо штатским человеком. Его «штатскость» сказывалась во всем: в лексике, в привычках, в манере держаться и особенно в одежде. Гимнастерка на нем пузырилась, бриджи сзади висели мешком, а крупная голова на тонкой шее будто под тяжестью большого мясистого носа клонилась книзу. Если к этому прибавить неуверенную походку, сутулость и привычку постоянно поправлять сползающие очки, то легко понять инструктора командно-строевого отдела, который на учениях при одном только виде Русинова приходил в ярость.

«Вот оно, горе на мою голову, — говорил он. — Даже ходить по-человечески не умеет. В «Огоньке» писали: заслуженные артисты Елена Гоголева и Михаил Ленин норму на значок «Ворошиловский стрелок» сдали. А Русинов, между прочим, не в Малом театре, а в милиции службу проходит…»

Действительно, выправкой Русинов похвастаться не мог, и он был единственным сотрудником отделения, не сдавшим на значок «Ворошиловский стрелок» полевой квалификации. Но мне всегда казалось, что качества оперативного работника определяются не только этими показателями. И если поступало сложное, требующее глубокого анализа дело — а такие дела были не редкостью: отделение расследовало убийства, грабежи и бандитские нападения, — то я его чаще всего поручал Русинову или старшему оперуполномоченному Эрлиху. Оба они заслуженно считались «мозговым центром» отделения. От Русинова Эрлиха отличали напористость и воля. И все-таки предпочтение, в силу привычки, а может быть, и личной симпатии, я отдавал Русинову, хотя работать с ним было намного трудней, а в розыске его знали не только по крупным победам, но и по неожиданным срывам…

Достоинства Всеволода Феоктистовича одновременно являлись и его недостатками. Его ум нередко оказывался излишне гибким и критическим, а мысли разъединялись на два враждебных лагеря, не желающих уступать друг другу своих позиций.

До сих пор помню его доклад о загадочном убийстве одной студентки. Блестяще разработав все улики, Русинов как дважды два четыре доказал, что убийцей является некто Чичигин. Это было настолько очевидно, что приходилось лишь удивляться, почему над этим делом уже целых два месяца бьется группа опытнейших работников. И я, и присутствовавший при докладе Эрлих слушали его как завороженные. Но, когда я уже хотел было оформлять ордер на арест Чичигина, Русинов сказал: «Это, с одной стороны, а с другой…», — и с той же неопровержимой логикой обосновал, почему несмотря на все улики, Чичигин никак не мог убить девушку. «Так убивал он или не убивал?» — «С одной стороны — да, а с другой — нет», — грустно сказал Всеволод Феоктистович и недоуменно развел руками. Дескать, сам не рад, но так уж получается.

Эта поразительная способность блестяще обосновывать взаимоисключающие точки зрения портила кровь не только мне, но и самому Русинову. Но он ничего не мог с собой поделать…

За ночь по городу, если не считать вооруженного нападения на сторожа продовольственного магазина в Измайлове, никаких ЧП не случилось.

Я спросил Русинова, выезжал ли он на место преступления.

— Нет, не было необходимости, — сказал он. — Улики налицо. Все три участника преступления задержаны сотрудниками ведмилиции. У одного изъят пистолет системы Борхарда, у другого — железный ломик. Рецидивисты прибыли из Калуги.

— Признались?

— Так точно.

Значит, это ЧП к нам непосредственного отношения не имело. Дело простое, поэтому оно пойдет через уголовный розыск РУМа [34] или оперативную часть соответствующего отделения милиции. Тем лучше.

— Что еще?

— Звонили из прокуратуры города.

— Кто?

Русинов назвал фамилию одного из помощников прокурора.

— Интересовался материалами о покушении на Шамрая. Но я сказал, что ему следует обратиться непосредственно к вам или к Сухорукову.

— А для чего ему потребовалось, не говорил?

— Никак нет, — щегольнул Русинов военной терминологией, к которой, как и все штатские, питал слабость.

Новость была не из приятных, и Всеволод Феоктистович понимал это прекрасно. Дознание по Шамраю вел он, и закончилось оно безуспешно: дело пришлось прекратить. Между тем мотивы нападения на ответственного работника (Шамрай руководил крупнейшим трестом) остались невыясненными. И в свете последних событий прекращение подобного дела могло вызвать в прокуратуре определенную реакцию.

— Но ведь постановление о прекращении отменено и передано Эрлиху, — сказал Русинов, который в довершение ко всему обладал не всегда приятной для окружающих способностью читать чужие мысли.

— Это с одной стороны, — возразил я.

Всеволод Феоктистович покраснел, но все-таки спросил:

— А с другой?

— А с другой — то, что написано пером, не вырубишь топором. Постановление есть, и наши подписи на нем есть. Да и отменено оно всего неделю назад.